Коллизия

«Опять пришла!», — тупо кольнуло Роберта в голову, — «Вот же дура!» И, не зная как выплеснуть из себя всю злобу, накопившуюся за день, опять: «Дура!»

Надя — «У Надёны — такие глазёны!» — не замечала ни безнадежной позы Роберта, устало привалившегося к стене, ни бардака, царившего в комнате, ни кислого запаха от грязного постельного белья, скомканного в углу дивана, ни глаз его, презрительно ощупывающих её фигуру. Она курила и ждала. Ждала, когда похмельный синдром Роберта сойдёт на нет, когда скажет что-нибудь знакомое, звериное, лаской подбирающееся к горлу, когда сползёт со своего любимого матраса, брошенного на пол, когда подойдёт к ней, оценивающе прищурившись, когда, блеснув чёрными зраками, дико рассмеётся и заходит взад-вперёд, костлявый и жёсткий, начнет размахивать руками, когда ополоумеет от своих же бессмысленных тирад, направленных на звенящее стекло окна, на старый, без крышки, магнитофон, когда… когда, наконец, подбежит к двери, клацнет замком, на запор, и, яростно пришепётывая, грубо потащит её, Надёну, на диван.

Влажные, чуть косящие глазки Надёны, прикованные к стене, ничего не видели. Она хотела пережить незнакомо-щемящее вчерашнее. Она ждала.

— Сигарету кинь! — брезгливо протянул он и поёжился, скользнув взглядом по голым плечам Надёны, замечая знакомую родинку. Потом отвернулся, почему-то подумав: «Распластанность!» и ощутил позывы к тошноте.

Вчера его накаченный алкоголем организм взалкал женщины. И он, несмотря на своё постоянное трезвое отвращение к ней, имел неосторожность… «С ней, с немытой дурой!» С ней, деревянной, как вот этот стол и глупой, несмотря на её умные речи, как пробка! И ведь не хотел же! Не хотел! Но пришла, опять в том же халате без пуговицы на животе — «Пикантность женщины в её полуобнажённости!» — села нога на ногу, коленки оголила, захихикала, стерва, вино попила, глазки построила, посопротивлялась для вида, а потом ревела, когда по морде схлопотала, и сдалась-таки — ноги раскинула, гляделки закрыла… И ведь хотел прогнать сразу же, ну что помешало? Что?!

Роберт скрипнул зубами. Надёна с тревогой покосилась на него. «Что-то в нём есть!» — подумала она и быстро перевела глаза на стену, заметив как он пьяно мотнул головой. — «Гад, конечно, хороший! Грудь до сих пор болит. Измял как подушку. Не мог по-хорошему, лаской…»

… А вчера… На его щеках горел румянец, лихорадочный, глаза сомкнулись над ней близко-близко, от его укусов, жестоких и сильных, в низ живота стекла вся её теплота и она одеревенела, ожидая неминуемого взрыва. Она вся сжалась, похолодела от близкого предчувствия … и потом боль. Боль! И потом — жар, питающий её и его, и снова боль. Та боль, которая была до удивления знакомой и незнакомой, такая родная, берущая свои истоки из непознанной ею самой глубины. Жуткая, вскипающая боль-радость, приносящая невиданное облегчение…

— Надь! — Роберт ощерился. — А, Надь?

Она промолчала. Воспоминание тут же угасло от хриплого голоса Роберта. Если опять пойдут идиотские шуточки, она, наверно, уйдёт. К себе в комнату. Там Маринка, девственница златокудрая… и спать, спать до вечера.

— Как жизнь вообще-то?

Роберт ухмыльнулся и стряхнул пепел на пол.

Надёна не смотрела в его сторону. Роберт прищурился. «Какие же у неё глаза слюнявые! Тьфу!» Его передёрнуло. Тело — такое с виду крепкое, оказалось дряблым, покорным до приторности и безжизненным. Ни божества, ни вдохновенья…

Надёна потушила сигарету. «Пьянь! Всё забыл, скотина!» — подумала она. Затем встала и оскорблённо ушла. За дверью всплакнула.

Роберт посмотрел ей в спину, махнул рукой. «Катись, лярва!» Голова трещала, сердце болело. Снова хотелось выпить, заглушить тоску, забыть своё свинство, отодвинуть похмелье-проклятье до следующего раза, когда найдутся силы со всем этим бороться…

Надёна зашла в свою комнату. Соседка уютно сопела, разметав кудри по подушке, интимно вытянув ногу из-под одеяла. Надёна села на постель, вытерла слезы. Затем, подумав, сняла халат и легла на живот. От прикосновения к влажному белью по ней снова пробежал ток воспоминаний. Любопытство, желание, стыд, холод, боль… Затем жар, снова боль и стыд. Стыд! Пришла и ушла оплёванная. «Так тебе и надо, неумеха!» Слезы выступили и потекли вниз к уголкам губ. Надёна всхлипнула и зарыла голову в подушку.

Удивлённая Маринка спросонья открыла рот, но ничего не сказала. Привстав на локте, она смотрела на подружку. Вчера вечером Надёна была так весела…

Славный пёс Аристофан терзал мягкую игрушку.

Юрок придвинул бокал к бутылке, задумчиво чокнулся о стекло, повертел его туда-сюда.

— Всё-таки жизнь твоя безалаберная, — сказал он, — И, как ни крути, как ни прикидывай, она, по сути, бесцельна.

Паша сосредоточенно жевал пирожок с капустой и внимательно слушал. Подумать только, бедный студент его всё время учит! Жизни! Ха-ха!

— Не устаю удивляться, — продолжил Юрок, отпив глоток вина, — Не понимаю. Из чего она состоит? Кому? Зачем?…

Паша проглотил прожёванное и откинулся на стуле.

— … Нет, я бы понял, если то, чем ты занимаешься, имело бы определённую цель. Неужели тебя не мучит… Неужели ты никогда не задумывался над смыслом… И для чего? Деньги? Нет, ты не жаден. Ничего не копишь, только тратишь…

Паша потянулся к бутылке, налил ещё. Разговоры, как всегда, пошли у-умные. Хвала интеллигенции и иже с ними! Вот уж отдых так отдых, с Юрком можно и расслабиться. В комнате тепло и уютно. Вечером к Анюте на пятый этаж. Паша потянулся и хрустнул пальцами — а потом в Казань на недельку! Эх!!!

— Вот сколько раз мы с тобой так сидели! — Юрок заводился. — И год, и два назад! Я тебя убеждал, спорил, настаивал. Даже, пардон, нос не в своё дело совал. А ты? Сидишь, поддакиваешь и в ус не дуешь. Нет, я понимаю, мои проблемы и твои проблемы — величины несопоставимые. И по фактуре и по выделке. Но то, что от Бога, нельзя в песок зарывать, нельзя, Паш! Наступит ведь время, болезнь скрутит, третий акт закончится и занавес задёрнется. И вот тогда придёт это запоздалое. Вопросы стеной встанут. В голову мысли полезут. А оглянешься, рукой потрогать тобой сотворённое, а там — пустота, фанфары, огоньки и приятная музыка.

— Тю-тю-тю! — обронил снисходительно Паша, — Так уж и ничего?

Жена Юрка подняла голову от вязания и поглядела на мужа. «И тянет, тянет его на философию!» — подумала она, — «Ну встретил Пашу, ну выпили! Чего мусолить-то жизнь его? Всё давным-давно обговорено.»

Юрок входил в раж. Ну как, как втолковать этому счастливчику и любимчику женщин, что основа жизни — труд, а не его эрзац, настоянный на знании человеческого нутра, чем он так бахвалится. Как доказать ему, что объять необъятное, к чему он, вроде, бессознательно, но стремится, есть затея глупая и неразумная. Ведь ясно как дважды два — проанализируй себя, выбери путь и иди по нему, выкладываясь без остатка. И не надо, не надо распыляться! Распыл хорош по молодости, по неведению, и чем раньше осознаешь пробегающий мимо неостановимый густой поток времени, тем больше у тебя его останется. Неужели такую прописную истину нельзя втолковать Паше в голову? Или он всё понимает, но не хочет меняться? Или ему просто лень?

— Правильный ты мужик, Юрок, — оборвал его Паша, — По этому поводу не грех пропустить ещё.

Паша улыбнулся. Хорошо, когда не надо напрягать мозги в поисках ответа на нерешённые проблемы, хорошо, когда с человеком, имеющим к тебе симпатию, у тебя нет общих дел, и поэтому не нужно вглядываться в его суть, сопоставляя, прикидывая, взвешивая…

Вино игриво булькнуло в стаканы и пёс Аристофан оторвался от игрушки, навострив уши. Жена чертыхнулась, уколов палец.

Анюта мыла полы. Подоткнув халат и обнажив мощные икры, возила тряпкой по линолеуму. Комната невелика, мебели — кот наплакал. Казённую мебель переставлять не надо, казённая мебель стоит на своих, раз и навсегда утверждённых местах. Анюта смочила водой последний участок у двери, ополоснула тряпку, протёрла пол насухо, разогнулась, закрыла вываливающуюся дверцу стенного шкафа на защёлку и отвела прядь волос со лба. Потом толкнула дверь назад и выставила ведро в коридор. «Опять в Медведково к тётке тащиться!» — уныло подумала она, — «Что за напасть — воскресенье посвяти родственникам! Обязательно повидай любимую тётю! А ну её! Не поеду!»

Пробежал Алик, нежно коснувшись кончиками пальцев её плеча. «Так он здоровается!» — произнесла Анюта ему вслед. Алик обернулся, черноусо сверкнул белыми зубами и приподнял вверх толстый словарь, который нёс в руке. Его вихляющий зад, обтянутый блестящим трико, скрылся за поворотом.

Анюта отнесла грязную воду в туалет, слила ведро в унитаз и встала у окна. На улице светило солнце, с высоты пятого этажа был виден двор дома напротив. По собачьей площадке бегали дети и кидали снежками друг в друга. «Если сегодня к тётке не ехать — та настучит предкам, что их любимая Анюта пропадает уже месяц.» Если давно не навещала тётку, значит, сидит без денег! Если сидит без денег, то одно из двух, или связалась с шалопаями из своей общаги, или… В общем, пора бить тревогу! «О, Господи! Наградил же ты меня бдительными родителями!» — в который раз вздохнула про себя Анюта и решила, что к тётке всё-таки надо съездить. «Может Жетку взять, чтоб скучно не было..?»

Жетка, Анютина соседка по комнате, лежала на животе, подпирая подбородок руками и смотрела прямо перед собой на спинку дивана. Свежевымытые полы подсыхали.

Её положение в институте, впрочем как и Анютино, оставляло желать лучшего. Если она что-нибудь не придумает — с колледжем придётся расстаться.

«Анька хитрая!» — размышляла она, кусая губы, — «Уже на “академ” оформляется!» Может и ей какую-нибудь мудрёную болезнь придумать, чтобы годик отдохнуть? Деканша предупредила их обеих ещё осенью, что если они не одумаются и не начнут учиться, то “финит а ля комедиа” наступит раньше, чем они думают. Конец московской жизни придёт неожиданно, добавила она, блеснув очками, не успеете и ахнуть. И вот на носу сессия, а в голове — бедлам. От учебников тошнит, а вся энергия уходит на театры, на французскую выставку, на симпатяг-индийцев, приклеившихся к ним у «Метелицы», на вечерние чаепития с ликёром и задушевными разговорами, на суету столичную, на массу каких-то бестолковых дел, таких неприметных в повседневности, но отнимающих всё или почти всё время.

В голове её снова возник облик деканши. «У-у, ведьма!» — дала выход эмоциям Жетка и лениво перевернулась на спину.

Начиная с пятнадцати, а может даже и с ещё более юного возраста, Роберту иногда хотелось повеситься. Или утопиться! Или взорвать себя изнутри!

Рутина жизни обесцвечивалась с каждым прожитым годом, просвета впереди не возникало. Если раньше радость приносила хорошая погода, солнечный луч, умная книга, то сейчас наступил момент, когда, казалось, всё пошло по своему второму кругу. Глаз замечал ущербность и повторяемость бытия, а не его многоликость и своеобразие. Душа тосковала по безоблачному детству, по простоте, по маме, а вокруг шипел зловещий мир, в который его, Роберта, натуре, находилось место лишь на задворках. И никто, никто не мог до конца понять его, мятущегося и придавленного. Ни родители, ни женщины, расплодившиеся вокруг, в силу его неистового темперамента, жаждущего признания хотя бы в этом, ни друзья, в лучшем случае могущие удовлетворить лишь его позывы к саморазрушению.

Подспудно ему всегда хотелось скандала, содома и гоморры, чтоб дрожало всё вокруг, чтоб затряслись стены общаги и народ повыглядывал бы из окон и дверей: «Опять этот Роберт!», чтобы прибежала Анька, сестрёнка его и нянька, прижала к стене дородным телом и умоляла не делать этого, чтобы женоненавистник Алик высунулся недоумённо из своей комнатухи и проблеял что-нибудь жалобно, чтобы Маринка-недотрога, пугливая и притворяющаяся шибко сведущей во всём и от этого жутко неестественная, набралась храбрости и заглянула к нему! И вылетела вон после его истерического хохота!!!

А ведь раз действительно мог повеситься. Комсомолец Юруня, праведник, изредка пьющий, бабник, по женитьбе угомонившийся, помешал. Задел его, Роберта, струнку тайную. Своей жизнью, сказал, каждый волен распоряжаться по собственному усмотрению. Твоя, мол, жизнь — тебе и решать, что с ней, проклятой, делать. Ты и твоё тело, с мозгами, потрохами и душой — только тебе и принадлежит. Не папе и маме, не обчеству, не стране советской, не, тем более, партии нашей любимой, а только тебе. Делай с ним, что хочешь, а я умываю руки. Ни вот столько вмешиваться не буду! Бросил, гад, наедине с самим собой, открестился словами умными, отгородился философией, только что наспех придуманной. Как же так, Юруня? Не стал бы, говоришь, мешать? А совесть? А присущие оной угрызения? А долг гражданский? А обыкновенное человеческое участие в судьбе, пусть и неуравновешенного, пусть и идиота иногда, но — друга? Нет, братец, врёшь! Помешал бы!

А сегодня Роберту опять плохо. Все бросили, стихи не сочиняются, гитара отвращение вызывает, руки дрожат, голова гудит. Вечером на перекур прибегут Анька с Жеткой, Жетку сразу за дверь, а с Анютой — особый разговор. Почему скурвилась, спрошу, почему скурвилась? Где забота о младшем братике, почему ко мне найдёны всякие зачастили? Где любовь, где голуби? А то, вишь, младший братик, да я тебе как сестра, да Роберт, Робертиночка-кровиночка! А потом по брюху ей, да по заду жирному, да на матрас и ноги задрать, да так отшпарить, чтобы головой в стенку билась!

Эта Марина ещё ходит, косится, грезит несбыточным, отличница… твою мать! Ну чего ты глазками-то стреляешь? Думаешь, не вижу, что у тебя на уме? Небось, вместе с Надёной соревновались, кто быстрее, кто сноровистей ко мне подлезет? Дура, мне же тебя жалко. Груб, жесток я, неласков… Роберт закрыл глаза.

Маета…

В пышной стёганой куртке, с франтоватым шарфом на шее, с «пыжиком» на макушке, Паша смотрелся. Вахтерша загляделась на него. «Любят же его бабы!» — спокойно отметил про себя Юрок.

На улице было слякотно. Они, не торопясь, прошли мимо соседнего дома, мимо собачьей площадки, где детвора обкидывала снежками серое чудище, сложенное из трёх грязных комьев снега.

— Ты зря за меня беспокоишься! — сказал Паша, прикуривая, — У каждого из нас — свой путь в жизни. Ты выбрал самый безопасный и потому самый длинный. Самый обыкновенный. А я хочу жить! И меня занесло в другую сторону.

Юрок потоптал снег, глядя под ноги, потом поднял голову и посмотрел на небо. «Может я просто завидую? Деньгам его шальным, свободе от всего и всех?» — подумал он.

— У тебя — свои плюсы, у меня — свои, — продолжал Паша, — Впрочем, то же можно сказать и о минусах. Ну да обсуждать их мы не будем, слишком они очевидны.

— Так-то оно так! — сказал Юрок, — Только мне иногда обидно.

— Обидно?

— Ну… это слово неточно. Скорее непонятно. Людям свойственно обижаться на то, что они не в состоянии уразуметь. Вот и я. Стремлюсь понять то, чего, может быть мне не дано по природе. Пока.

— Ох, какие мы высокопарные! Будь проще. Чего тебе во мне непонятно?

— Во-первых, твой постоянный оптимизм.

— Тра-ля-ля! Это — загадка из вечных. А может им всё и объясняется…

— Было бы легко всё списать на это…

— В этой жизни можно и под грузовик попасть, и испорченной колбасы отпробовать. В итоге всем нам кладбище светит. Как неизбежность. Так что же расстраиваться? В чём загвоздка? Есть предел, есть дорога — шагай себе. Девятьсот лет только первый человек жил. Остальных испортили любовницы, революции, желания — всем век укоротили. А я просто очень рано понял — не надо делать то, что тебе противно. Надо жить. Знаешь, чему я бываю очень рад?

— Чему же?

— Я могу приехать в любой город, в Москву, к примеру, случайно познакомиться с человеком. И, если он не сволочь — стать ему другом. А приехав к нему в другой раз, он будет мне рад.

— Не понимаю связи с предыдущим.

— Просто езжу по стране и беседую с друзьями. И каждый мне что-то даёт. Так и живу.

— Ага. А я у тебя нечто такое интеллектуально-занудное?

— Брось.

Навстречу шла супружеская пара, щёки молодой четы разрумянились от быстрой ходьбы. Женщина стрельнула глазами в Пашу. «Любят же его бабы!» — снова подумал Юрок.

На Пашиных губах, сколько помнил Юрок, всегда была отпечатана эдакая снисходительно-добрая полуулыбка; красившая его и служившая притягательным мёдом для людей. Он действительно был оптимистом: и в армии, где шлифовка характера мужчины по методике скорее напоминала обдирку, и на заводе, когда он работал молотобойцем в кузне, и потом, когда он понял, что фиксированная зарплата и далёкая перспектива на квартиру — это далеко не то, к чему он стремился. Остро не хватало сугубо личной бесцензорной независимости — от денег, от жилья, от долга, гражданского, от всего, что опутывает любого, кто идёт работать на государство.

— Жить можно в любых условиях! — объявил Паша, — Ко мне раз пришёл человек, а я только на ботинки его взглянул и всё понял. Привет, говорю, чекистам! У того глаза на лоб! А через несколько дней вызвали меня в серое здание. Самый главный дядя лично захотел посмотреть на того, кто его людей по ботинкам узнаёт.

— Ну что, посмотрел?

— Посмотрел. — Паша затянулся сигаретой. — Мне и самому интересно стало — о чём же, интересно, со мной толковать собирались. Я никого из шпионов окрестных не знал, в «ящике» сроду не работал, за границу сваливать не собирался, иконками и золотишком не баловался.

— Ну и…?

— В общем, ничего такого. Посмотрел на меня дядя, посмотрел на него я. И вижу, что сидит передо мной полная моя копия, только постарше. Такой жучара, скажу я тебе!

Паша расхохотался.

— Поглядели мы друг на друга и всё поняли.

— Что всё?

— Да всё. Потом про действительность нашу скотскую потолковали. С умным человеком приятно пообщаться. Умный дядечка!

Паша задумчиво глядел перед собой.

«Неужели Пашка приехал!» — прошептала Анюта, заметив две фигуры, медленно бредущие по двору. Она подхватила ведро и поспешила к себе в комнату.

Прошлой осенью… Да, да, прошлой осенью, подумала Анюта и удивилась, как быстро летит время. Прошлой осенью Паша подарил ей французские духи. У таганских барыг поменял рубли на чеки и специально для неё купил французские духи в «Берёзке». Щедрый, ласковый Паша. Непонятный и загадочный, с разговорами своими о невежестве людском, о подлости, о корысти, Паша — сильный и гибкий. Не пьянеющий ни от чего, даже от неё. Такой обыкновенный с виду.

Приехал Паша — снова привез сумку денег, набитую червонцами под завязку, отвалил Юрке «сотенную» за постой — будем пить-гулять, нормальные сигареты курить, женщиной себя чувствовать.

Анюта поставила ведро в шкаф и плюхнулась на Жетку, хохоча и щекоча её.

— Мадам, в вас сколько весу? — возмутилась, охая, Жетка.

— Паша приехал! — запела, танцуя, Анюта, сделала оборот в вальсе, положив руки на плечо воображаемого партнера и свалилась на свой диван, восторженно прокричав: «Ур-ра-а!»

Жетка села, запахнула расстёгнутый халат, нащупала ногой шлёпанцы.

— Мне опять у соседей ночевать? — осведомилась она.

— Ну, Жеточка! Ну, милая! Всего одну ночку!

Анюта уже подбежала к ней и обцеловывала ей лицо. Жетка отмахнулась: «Отстань! И так тошно!»

Кому кавалеры, кому мысли невеселые, кому духи, понимаешь, французские, кому угрозы деканши! Может хоть сегодня Паша и её отвлечёт, а то — ни радости, ни наслажденья, ни просто отдыха. Прошлый раз хорошо посидели. Потом, правда, она ушла, оставляя Аньку наедине с ним… аж завидки берут, какой мужчинка!

А к ней этот дылда брянский ходит. Очкарик и заумь — до сих пор не догадался цветы подарить, куда уж там духи! А на уме у него одно — всё то же самое, от чего ни холодно, ни жарко, а так… неуютно.

Жетка насупилась.

Анюта успокоилась и начала готовиться к встрече — вытряхнула сумочку на кровать и отбирала достойную парфюмерию.

— Жетка, в душ пойдёшь? — поинтересовалась она, не оборачиваясь.

«Настроение — небо, стихи — гвозди, вино — отрава!» — думал Роберт, размашисто шагая по трамвайной линии. Худой, стремительный, с выпуклыми чувственными желваками, с татарскими, от матери, раскосыми глазами.

Лысый испанист с кафедры перевода, гугнявый, толстый, ехидный, сказал как-то про его стихи: «Одно лихачество, надрыв и зубовный скрежет! Перевод лирики не потянешь?»… Хм, а лирика — это ведь тонкость, это — свойство души, это — нежность, хотя бы ощущаемая… «Поломай себя на время! Взгляни на женщину с удивлением!»… На женщину?! На какую? Эй, женщина мечты моей, где ты? Куда подевалась?… «Иначе сорвёшься, Роберт…»… Ага, добавь сюда чувство Родины, разжиженное в крови, тронутое чужим, от отца-вьетнамца, певучим языком!

Серый снег с провалами, под которыми хлюпала вода, кончился, ещё поворот и вот он — винный магазин.

В школе, сожжённый до основания указательный палец правой руки Роберта, привносил в класс чувство сопричастности к ужасам войны во Вьетнаме. Напалм — это не шутка! В шестом же классе, когда невинный его обман раскрылся, когда узнали, что всему виной обыкновенный электроток, что никакой героикой и не пахнет, Роберта начали бить. Потом насмехаться, потом — презирать.

А в институте, уже в Москве — свобода, самостоятельность, искушения столичные. Затем и здесь надлом — не взяли в армию из-за пальца, потом другой — не воспринимают как равного: тут сплелось и национальное («Ну и помесь!»), и возрастное, вундеркинд сопливый из провинции, до сих пор не вкусивший плода запретного, и чисто физиологическое — какой-никакой, а калека.

В винном магазине никого не было. Только продавщица. Ещё недавно Роберт таскал с собой паспорт и доказывал свой возраст официально. Унижаться перед быдлом, просительно заглядывать в глаза повелителям прилавков… кусать губы и яриться от бессилия…

Тот период кончился. Он перерос в себе пацана, пожелтел от сигарет, охрип от гитары и стал мужиком. Окончательно.

— Две «Шипучих»! — Роберт протягивал ей деньги.

Трезвый Роберт — безопасный Роберт, а пьяный — свинья, сволочь и, что хуже всего, шизофреник. Это Юрок знал. За три с лишним года совместного обучения натуру человека разглядеть можно. А с одного случая он стал даже его побаиваться. Тогда Роберт вломился к нему с верёвкой в руках, стал рыдать, скрести ногтями по груди, грозил повеситься! Мол, прощаться пришёл. Долго стонал, вцепившись в окаменевшего Юрка, пьяно ухмылялся, увидев его испуг, потом истерично ржал, потом плакал. Достал. Пришлось выгнать, а за плаксивость и кураж в глазах, порой таких искренних, и дать совет, что коли решил — делай, а в свидетели-спасители никого не ищи. Обиженный Роберт ушёл тогда вешаться. Но не повесился почему-то.

Анька в постели брехливая, как все бабы — Паша знал про Роберта всё — что бьёт он её часто, что любит она его изломанного, как младшего братика, а за что и сама не знает, и что почаще бы он, Паша, появлялся в столице, не было бы никакого Роберта, вообще бы никого у ней не было.

Первая кислинка на будущий вечер — хахаль Анюткин! Надо же, птичка залётная, сладкоголосая, богатая! Не видать тебе разбора с толстой дурой как своих ушей! А слыхать тебе счастливое её хихиканье из-за двери и ходить тебе, Роберт, из угла в угол, копя злобу и недовольство!

Роберт стоял на ступенях крыльца, качал сеткой с бутылками. Подошли Юрок с Пашей. Каменные плиты неприятно блестели подмороженными поверхностями. С козырька капала тающая сосулька.

— Привет немосковским!

Роберт протянул руку Паше.

— Привет студентам! — дружелюбно улыбаясь, ответил Паша.

Юрок ощутил напряжение. Роберт щурил глаза и бледнел.

Они вошли в общежитие. Вахтёрша, интеллигентная бабуся, бывший учитель пения, встретила их улыбкой. Ласково взглянула на Пашу, потом на Роберта, потом снова на Пашу. Зазвонил телефон. Она ахнула по-старушечьи, схватила трубку и испуганно прокричала: «Общежитие слушает!» Троица осклабилась.

Идти им надо было в разные стороны коридора, Роберту — налево, Паше и Юрку — направо.

— Надолго к нам? — Роберт искоса взглянул на Пашу.

— Как получится, — Паша недоумённо воззрился на Юрка.

Роберт встряхнул сеткой.

— А ты приходи к нам на пятый этаж! — сказал он.

Они остановились. «У Паши нюх на неприятности. Может не стоит ему сегодня с Анютой!» — подумал Юрок. «Какой злой мальчик!» — мелькнуло в голове у Паши.

— Ты приходи, приходи! — протянул вызывающе Роберт, видя, что Паша пропускает его приглашение мимо ушей.

— А зачем? — растянул губы в улыбке Паша.

На провокации он не поддавался. Срабатывал защитный механизм, данный ему при рождении, закалённый в детском садике, усовершенствованный в школе и окончательно отлаженный в Забайкальском военном округе среди диких нравов десантуры.

— Роб, что тебе надо? — грубо перебил мужской разговор Юрок.

— А ты всё-таки приходи! — не обращая внимания на Юрка, угрожающе произнёс Роберт, повернулся и пошёл по коридору в свою сторону.

Паша задумчиво поглядел ему вслед. Ему вспомнились ублюдки-костоломы из овощного напротив его точки. Тихий Паша чем-то им мешал. Своим неиссякаемым оптимизмом? Вечной улыбкой? Или удачливостью? На что вообще злобится человек? Что заставляет его завидовать? Какого чёрта, вообще, им всем от Паши надо?

У двери в комнату Юрка, блестя накрашенными зелёными кошачьими глазами, ждала своего редкого гостя Анюта. Она пахла Францией, на ней был зелёный, в тон глазам, костюм — юбка и жакет. Её женственность светилась.

Анюта с наслаждением курила, с улыбкой стряхивала пепел в открытую форточку. Её тело, такое большое, такое мягкое, жаждало ласки и тепла. От Роберта, как от водки, всегда наступало похмелье. От Паши, как от поэзии, оставалось чувство праздника.

— Батюшки! — неожиданно раздался голос Паши, — От Анюты, как от Всевышнего, никуда не деться!

Распахнув куртку и засунув руки в карманы брюк, Паша, улыбаясь, оглядывал снизу вверх Анюту.

Анюта проглотила издёвку. Врождённые кошачьи повадки и мягкость не позволяли ей растрачивать драгоценные нервные клетки на непродуманные высказывания любимых мужчин.

— Здравствуй! — протянула она тираспольски-певуче и губы её, независимо от желания расплылись в глуповатую улыбку.

Юрок прокашлялся. Все засмущались.

Застолья, по случаю приезда Паши, случались круче. Бывали и видаки с телевизорами, и куча кассет, и пол-общаги на сеансе крутой порнухи, разбавленной водкой. На этот раз всё обошлось без обычного выпендрёжа. Нежно пели «Битлз» у Юрка на столе, тихо ворковали женщины: жена Юрка и Анюта. Мужчины ушли дымить в коридор.

Роберт, что с ним случалось редко, пил один. В расхристанной кацавейке, один рукав оторвали где-то в драке у «Ноги», второй — он оторвал сам, в досветла выбеленных хлоркой джинсах, в сандалиях на босу ногу, он прилёг на матрас и стал думать, скрипя зубами. Мысль бежала совсем не мажорная…

К Жетке пришёл брянский зануда и, неумело лапая её, попробовал соблазнить постелью при дневном свете. Его липкие ладони и шершавый голос вызывали жуткое отвращение. Жетка отвернулась к окну и терпела до тех пор, пока он не стал обнажать её ноги совсем уж по-хамски. Тогда она встала, врезала ему пятернёй по щеке и матерно обложила. Мужчина тот был никудышный — покраснел и вышел. Жетка закрыла за ним дверь и настроение её улучшилось. «Аньке — марафет, а мне что ж — бабой-ягой ходить?!» — решила она, подсаживаясь к зеркалу за столом и беря в руку щёточку для удлинения ресниц.

Алик — странность общаги — сидел у себя, брал в жменю рис, рассыпанный на газете, и пересыпал его в тарелку, выдувая шелуху. Мудрил над приготовлениями к плову. Усы его плотоядно шевелились. Плов он делал отменно.

Как часто случалось во время совместных излияний с Пашей, на каком-то этапе или на какой-то рюмке случилось отвлечение. Покрасневший Юрок понял, что Паше уже не до него — появление Анюты нарушает мальчишьи посиделки, жена не в счёт, она Пашу тайно подозревала в чём-то и недолюбливала, потому помалкивала, и Юрок решил развеяться вдали от комнаты родной. Разговор был смят. Паша влажнел глазом и поглядывал на часы, желая… Впрочем, того же желала и Анюта.

Быть лишним незаслуженно всегда обидно. Юрок обиделся.

А вскоре вообще вся компания разладилась: Юрок пошёл проверять подведомственное ему общежитие, Паша с Анютой тоже ушли.

— Трижды! Только трижды! — закричал Юрок.

Из конца коридора слышалось лошадиный топот немок, приехавших по обмену: они мчались в мужской душ, женский был загажен донельзя, сломан, Юрок его закрыл неделю назад и велел всем мыться по очереди. Отвечал же Юрок Алику, который кричал из другого конца коридора, сколько раз в неделю мужики могут мыться.

— Нас, — снова крикнул Юрок, — всего 90 человек, а женщин — около 200. Вот я и установил четыре дня женских, а всего три — мужских. И отстань, Алик, вопрос решён.

Каждый вечер Юрок совершал обход подведомственной территории, оглядывал туалеты и кухни, проверял дежурных, всё ли помыли, хорошо ли. Да и вообще, вечная непутёвость студентов, переполошная жизнь общаги всегда нуждалась в строгом присматривающем оке государевом: встречая неспешно вышагивающего Юрка в коридоре, народ автоматически поджимал животы и переставал галдеть. И то хорошо, думал всегда Юрок.

Из комнаты Жетки и Анюты лилась душевная украинская песня. Анютин грудной голос выпевал своё ласковое, ему вторила Жеткина хрипотца. У Паши слуха не было, хотя он был благодарный слушатель. Юрок приостановился, послушал. Голоса внезапно смолкли, и тут же дверь распахнулась, раздался взрыв хохота. Из комнаты вывалилась Жетка, в колготках, через которые просвечивали тёмные трусики, и зелёном бюстгальтере, ещё не застёгнутом. Она привалилась к противоположной стене, быстро свела руки за спину, щёлкнула там и повернулась к Юрку. Хохотнула и вбежала в комнату. В коридоре разлился лёгкий аромат вина.

Юрок цокнул язычком и решил проверить, что именно там происходит, и почему Жетка, ранее не отличавшаяся хулиганством, выпрыгнула из комнаты почти что в чём мать родила.

Разумеется, дым шёл коромыслом. Паша, в одних трико, голый торс, соорудил на столе пирамиду стаканов и лил в верхний вино, которое переливалось в нижние. Анюта возлежала на кровати, укрытая простынёй и жеманно хихикала. Уже начал орать магнитофон, им заведовала недотрога Маринка, неведомо как очутившаяся в тёплой компании.

— О, Юрок, дружище! — воскликнул Паша, оборотясь от священного действа, — Твои дамы общагские совсем осатанели от безмужичья. Уже при мне переодеваться пытаются. Приходится воспитывать.

— Не надо ля-ля! — уронила возмущённо Жетка, уже натянувшая на себя платье. — Я закрылась дверцей шкафа!

Юрок огляделся. Маринка смотрела на него призывно снизу вверх. «Сколько же она уже приняла? Так ведь и до греха недолго!» — подумал он. Анюта подмигнула потолку и рассмеялась. Жетка прошла вперёд, к столу, за которым Паша вливал уже вторую бутылку тёмного вина. Она приобняла его за талию, Анюта фыркнула. Маринка вздохнула.

«Бред!» — подумал Юрок. — «Просто бред».

— Не шалить! — строго предупредил он и вышел в коридор.

Роберт тоже выпил целую бутылку и нервно курил. Юрок зашёл к нему, сел на стул около двери и посмотрел ему в спину.

— Я не знаю, Юрок, — начал Роберт, не оборачиваясь, увидев в стекле отражение прихода коменданта, — я просто ничего не знаю. И не нужно мне всё это. Ничего не нужно. Завтра же уеду домой. Осточертело. Просто осточертела эта жизнь паскудная.

Юрок вытянул ноги, потянул мыски вверх, проверил пресс. Как всегда — отлично.

— Не гоношись попусту, — ответил он и прокашлялся, затем добавил, — К Анюте сегодня не ходи, там Паша. Уже. Тебе ничего не светит.

— Да, знаю, знаю!!! — Роберт рывком обернулся и бросился на свой матрац. Папироса в его губах нацелилась на лампу в потолке. Огонёк трещал, когда Роберт втягивался.

— Если знаешь, то успокойся, — Юрок цедил из себя банальности на автомате, а про себя думал: «Зачем мне всё это? Кого и как я пытаюсь успокоить?»

Роберт криво ухмылялся.

Прошло два часа. Юрок проверил всё, что хотел, и ушёл спать. Жетка выпила с канистру и, встретив Алика в коридоре, оттаскала его за волосы. Маринка, с очумевшими глазами, ходила взад-вперёд у дверей Роберта. Но того там уже не было, он ушёл пинать ногами унылый асфальт окрестных улиц и скрежетать зубами.

В три часа к Юрку прибежал бледный Алик и скороговоркой, в сонное лицо коменданта, прокричал что-то несуразное, мол, на пятом этаже такое творится, такое… Юрок уныло шмыгнул носом, потому что не сразу понял, что такого могло случиться в самый разгар московской ночи. Потом догадался: кто-то кого-то мутузит. Или Паша Роберта, или Пашу Роберт с друзьями и коллегами. А может, там ещё и пьяные дамы, в разном дезабилье и в разном подпитии… Дадут поспать, как же!

Горящие глаза Анюты и Жетки напоминали глаза всех на свете женщин, которые реально подсмотрели, как из-за них в кровь дерутся самцы.

— Юр! — прошептала страстно Анюта, вцепившись в появившегося из-за угла Юрка, — Он его убьёт! Он его точно убьёт!

Юрок поморщился и переложил сигарету в другой угол рта. «Ну откуда такая пэтэушная озверелость!?» — подумал он, снимая с себя руку Анюты и продолжая движение по коридору, туда, откуда слышались смачные удары и хрипы.

На лестнице, между пятым и четвёртым этажами, у наглухо заваренной двери неработающего лифта, Паша бил Роберта. Было очевидно, что худенькому Роберту было не под силу противостоять отточенным и мощным ударам, Паша махал своими кувалдами ровно и точно. Сказывалась кузня. Но он бил аккуратней, чем могло показаться; чтобы Роберт умер не сразу, а лишь погодя, а может, чтобы не умер, но помнил долго. Судить с первого взгляда было трудно. Пергаментная, жёлто-тёмная физиономия Роберта ещё не иссеклась, Паша не разменивался на дешёвые выбивания соплей из носа или проставления синяков под глазами, хотя мог это сделать без запинки. Роберт же умудрился-таки задеть Паше по губе, поэтому-то Паша его не отпускал, а продолжал молотить, выискивая открытые места, коротко пихая кулаками Роберту в грудь, в живот, в плечи.

Юрок оглядел сверху стычку и крикнул: «Хорош, бродяги!»

Паша оглянулся, посмотрел вверх, схватил Роберта за волосы: «Всё, ублюдок?! Всё? Или ещё надо?» Роберт, вяло закрывавшийся руками, привалился спиной к лифтовой двери и молчал. Лишь утробно сопел и закатывал глаза.

Паша бросил волосы, энергично пробежался вверх по лестнице, приобнял Юрка за плечи и повёл обратно в коридор. Народ расступился. Роберт медленно присел на корточки и обхватил голову руками.

Подбежавших Анюту с Жеткой Паша оттолкнул рукой и крикнул: «Спать!»

Жетка скуксилась и схватила порывающуюся поглядеть на рану её мужчины Анюту за руку.

Спустя час общага стихла.

Паша похрапывал на раскладушке, которую Юрок ему поставил рядом со своей кроватью. Юрку не спалось. Наступал новый весенний день.


Словотворчество




Немного рекламы: