Перечень воспоминаний

Вот перечень воспоминаний, которые никогда не выстраивались в моей голове ни по временному, ни по какому иному порядку:

— … 1979 год. Возвращение домой в поезде неизвестно откуда, но известно с кем, с мамой. Уютное купе, пахнувшее кожзамом и свежайшими полотенцами (что странно, всем известно, что в те годы, именно в те, всё бельё поездное было сто раз перестиранное в железнодорожных прачечных и никак не могло быть свежим), чаем с настурцией — соседка насыпала сухих белых барашков в стаканы, принесённые проводницей, напротив меня — она: юная, угловатая, востроглазая, коленки остр-рые, ключицы остр-рые, голос резковатый, но с тем очарованием юности, которое внезапно цапает за брюшко и не отпускает. Рядом с ней её мама, которая с моей мамой мгновенно спелись и начали вести долгие разговоры о своей и её родне. Бр-р-р.

Мы же с визави бросали друг на друга взгляды, полные неприкрытого интереса. Я был не хамоват в те годы, но и не полный телёнок, так… серединка-вполовинку. Поэтому, чтобы собраться с мыслями, ведь мужчина должен начинать первый, ушёл курить в тамбур. Там и понял с чего начну. С учёбы. То да сё, где учишься…

Когда мамы легли спать, наговорившиеся до одури — известное дело, вагонные пересуды — мы остались с девчонкой у окна, напротив друг друга, заказали несметное количество чая, вперёд, на ночь. Мамы, вот мудрые женщины, обе, не сговариваясь, улеглись на верхних полках, оставив и девчонке, и мне возможность и сидеть, подтянув коленки к подбородку, и полуулечься, и сидеть, ноги вниз, под стол. Мы говорили. Говорили о судьбе, о странностях лета, о капризах зимы, о её собаке и о том, почему собаки нет у меня, о Феллини и о Сартре, о Тарковском и о цирке шапито, о журнале «Юность» и музыкальной школе, где она училась в классе арфы, о половом возмужании, о половой несдержанности, о флюидах, вспарывающих ночи молниями желаний, о бессоницах, которыми страдали и она и я, о том, что бы это значило, о сухости её кожи и о блеске её глаз, о пурпуре, что спрятался в глубине её зрачков, о жёсткости изгиба её губ, о сухости и спортивности её фигуры, о том, какие страсти скрываются в каждом из нас, и никогда не известно ни как, ни когда эти страсти могут вырваться наружу и что из этого может получиться. Мы молчали, прихлёбывая идиотски-слабый чай, смотрели друг на друга не отрываясь.

Я в конце ночи влюбился по уши.

Мы говорили потом мало, я уходил курить, а приходя обратно, находил её изменившейся, осунувшейся, подурневшей, она колко бросала мне что-то, даже, можно сказать, поругивала, потявкивала как-то слабым голосом, будто укоряла меня за что-то, я в ответ хмыкал, с хрустом вытягивал вперёд руки со сплетёнными запястьями и довольно улыбался. Затем мы снова молчали, снова хлебали чай, она чуть ли не с ненавистью поблёскивала из темноты своего угла, вспыхивающими от придорожных фонарей зрачками, в которых пурпур уже не прятался, а выглядывал наружу мощным пламенным угольком. Затем её взгляд снова таял, мы перебрасывались словами о коммунизме, о Ленине, о гражданской войне, о пятилетках качества и о нынешнем маразме Брежнева. Возвращались к молчанию, проживали свою жизнь. Проживали бурно, неоднозначно, иногда бестолково, иногда щемяще сладко, иногда бесстрастно, иногда бережно.

Восхода солнца не было, дело-то было зимой. Поезд прибыл по расписанию чётко, мы не спали всю ночь и к утру выглядели полными, законченными супругами, знавшими свою половинку досконально, до мельчайшей чёрточки. И это было уже скучно.

— … 1983 год. Снова поезд, теперь уже плацкартный, теперь уже без мамы, потому что я уже приехал из армии, и во мне бурлила молодецкая кровь. «Никаких мам в поездах» — было написано у меня на лбу.

Поезд был настолько плацкартный, что останавливался даже там, где была глухая степь и никаких станций, что в перечисляемых мной далее обстоятельствах лишь было на руку нам обоим: мне и ей, попутчице.

Она выходила раньше на сто километров, я же снова ехал домой. Нетрудно вычислить, что она проживала в родственной мне области в одном из глухих райцентров, который я знал лишь как название, но не как место проживания с полсотни тысяч каких-то там людей.

Она была броская и красивая украинка. Сочная, как арбуз, и пышащая теплом, как печка. В духоте вагона её теплота отдавала порой сугубо интимными запахами, что мне, после солдатчины, было даже в диковинку.

Мы говорили о ней, о её родне. Говорили в тамбуре, в духоте, ночь была летняя, тёплая, как каша, я курил и курил, смотрел и смотрел, потому что говорила она одна. Никаких изысков, никаких заскоков, всё в лоб, всё по теме, всё, как столица Дании Копенгаген.

В тот момент, в тот самый момент, который она тщательно готовила, и про который я понял, насколько тщательно она его готовила лишь тогда, когда он наступил — я перестал думать о ней, потому что вспомнил о доме, о даче и о Волге. И поэтому вся её тщательность пропала втуне, я не потянулся к ней, не поцеловал её. Мне было не до этого, а потом она и вовсе вышла.

Такой вот несостоявший л'амур, такое вот непристойное с его стороны нежелание.

— … 1993 год. Больше поездов не случалось. Я перешёл на свою машину и гонял по ней межгород, как транспортное средство, как средство передвижения. Даже начал толстеть, гиподинамик. Не случалось и самолётов. Одна машина, с помощью которой и на хлеб зарабатываешь, и её ремонтируешь. Машина, машина. Мы с ней сливались, жена называла её: «Мужнин маленький домик», я сопел в ответ, потому что с женой было плохо на самом деле. И она имела в виду не ласковость, а мою всегдашнюю пропадаемость на целый день и всё в этой проклятой машине…

Впрочем, это уже личное, более того — пережитое и забытое.

А вот невспоминаемое другое: жуткая осень и жуткое безденежье. Только что отгремели бои в центре и Останкино, народ ходил подавленный и чокнутый, зарядили скупые, мерзкие дожди, своей слякотностью и дряблостью размывающие дороги, землю, душу.

Я ездил на прицельное бомбометание, через силу, как на вставку клизмы и возил придурков и придурих до оцепенения, до тех пор, пока мог. Затем останавливался в укромном уголке, вытаскивал засунутые наспех в нагрудный карман куртки мятые купюры и считал свой заработок. Выходило, как правило, всегда одно и то же — когда начинала болеть задница от постоянной езды — значит заработок составлял ровно 25 долларов по тамошнему курсу. Дневной подарок от Всевышнего. Чтобы не переставал надеяться.

Её я даже не рассмотрел, когда она села в машину и прошелестела тихо какую-то улицу неподалёку. Я почему-то ответил ей по-английски, что-то не значащее, нет, не выпендриваясь и не кадря её как забавную шлюшку из пригородов, а как само собой разумеющееся. Она ничего не ответила, а лишь посмотрела на меня сбоку. Я же втопил и резко начал поворот, решив, что никуда я её не доставлю, а буду катать, пока не кончится бензин: вот тогда и посмотрю, что делать дальше.

Мы ездили по району однотипных многоэтажек, по району, где одинаковые улицы и одинаковые люди-буратины. Я вскоре начал говорить ей всё на том же институтском английском, как в блевотном состоянии душ людей, в самом их низу, уже начинают проклёвываться ростки надежды. Я их уже впитываю непонятным органами чувств, а она, безумная попутчица, хоть ни черта и не понимающая меня, как-то особо прислушивалась и начала улыбаться. Затем я рассказал ей вкратце о себе, что у меня хорошая мама, никогда не певшая про паровоз, про то, как я прыгал с парашютом и как он не раскрылся. Про то как я прыгал во второй раз, чтобы доказать себе, что могу всё. И про то, как я понял, а зачем это я делал, кретин. Про первую свою почку тополя, разрезанную мной бритвой в десять лет, чтобы понять, откуда рождаются листья — про боль дерева от этого, впитанную мной. Она улыбалась.

Затем я сказал, что хочу её. Хочу отвратительно физически и деморализующе сейчас. Она кивнула согласно головой.

Я продолжал, continued to talk, crazy of suspense, of the lady's bare knees, naked wrists, light and bizarre look of the she-stranger.

И я прожил с ней эти минуты, не в машине, не в кровати, не в придорожной грязи с жухлой, рыжей травой вперемежку, не во глубине озёр, не на белых горах, не на крышах домов, не в самолёте и не в поездном купе: а в воздухе, как эфир встречает свет. И это было хорошо. И язык был незнаком ей, но она всё поняла. И она была незнакома мне, но я ей всё сказал. И был час, и был миг.

В жизнях мужчин раскадровка лет идёт по двум планам: женщины и карьера. Про карьеру говорить скучно, тем более, что попадаются мужчины, не желающие никаких карьер и никаких женщин. У таких них нет никакой раскадровки и это их неоспоримый плюс.

Спустя энное количество прожитых лет те воспоминания, которые зовут быть вспомненными, теряют окраску и теплоту. Всплывают неожиданно такие пласты, которым нет места в памяти… да и в жизни.


Словотворчество




Немного рекламы: